Он умирает, – это ясно и для него самого, и для всех окружающих. И не как пророк он умирает. Опять перед нами прежний Толстой, – ничего еще окончательно не нашедший, все еще ищущий.
– А мужики-то, мужики-то как умирают, – жалостно говорит он. – Как видно, мне в грехах придется умирать…
И перед самою смертью шепчет про себя:
– Не понимаю, что мне делать!
Последние слова Гете были: «побольше света!». Последние слова Виктора Гюго были тоже какие-то очень хорошие, – не помню, какие. Последние слова Толстого: «не понимаю!». И пускай. В своем роде эти слова еще прекраснее, чем самые возвышенные изречения.
Толстой не был пророком, не был святым. Но он был чем-то, что не менее важно для жизни. Он был страстным, безоглядным искателем, человеком, «взыскующим града». И был он еще художником, сумевшим собственную свою жизнь сделать одним из самых прекрасных своих произведений. И благодарение судьбе, что она дала ему возможность своим уходом внести последний, заключительный штрих в это художественное произведение жизни. Толстой умер не в прочно-оседлом яснополянском обиталище, он умер в пути, на глухом полустанке. Но через этот полустанок, ярко блестя рельсами, уходит вдаль бесконечная дорога…
См. В. Вересаев. «Живая жизнь». Ч. I. О Достоевском и Льве Толстом.