Нет подходящего дела, которое бы давало удовлетворение душе. И вот весь огромный избыток энергии, раньше уходивший у этого человека в жизнь, теперь направляется… на писание. Он пишет, пишет, пишет… Все пишет о том, как нужно служить Богу, как нужно жить. Еще в 1881 году он писал В. И. Алексееву: «То, что я писал и говорил, достаточно для того, чтоб указать путь; всякий ищущий сам найдет, и найдет лучше и больше, и свойственнее себе доводы, но дело в том, чтоб показать путь. Теперь же я убедился, что показать путь может только жизнь, – пример жизни… Действие этого примера одно дает толчок, пример, – доказательство возможности христианской, т. е. разумной и счастливой жизни при всех возможных условиях, – это одно двигает людей». Но этого-то одного Толстой и не имел возможности дать. Он пишет другу, сообщившему ему о мужественном поведении в тюрьме двух его последователей: «Какая сила! И как радостно – все-таки радостно за них и стыдно за себя… Одно остается: сидя за кофеем, который мне подают и готовят, писать, писать… Какая гадость! Как бы хотелось набраться этих святых вшей. И сколько таких вшивых учителей, и сколько сейчас готовится»…
И он пишет, пишет… Ужасно много пишет. «Я перестал себя чувствовать: une machine a ecrire (пишущая машина)», – сообщает он жене. Когда сотни за сотнями перелистываешь страницы религиозных писаний Толстого, думаешь: все учение Христа полно изложено в одной маленькой книжечке, да и то наполовину заполненной повторениями и рассказами о всяких чудесах. Нужно ли было для дела Толстого его многописание? И суть здесь не в несогласии с его взглядами. Книга Иова и Евангелие, Платон и Марк Аврелий, Паскаль и Ламеннэ, Шопенгауэр и Ницше, – можно с ними совершенно не соглашаться и все-таки с наслаждением читать их и перечитывать. Но навряд ли кто-нибудь, кроме правоверных учеников Толстого, перечитывает томы его религиозных писаний. Скучны они. И в них совершенно уже не чувствуется духа искания, – этого духа, составляющего главную прелесть Толстого. Теперь истина вся целиком в его обладании.
Случилось то же, что случилось бы, если бы Толстому в свое время не пришлось жениться. Мы знаем, какое важное и серьезное значение придавал он семейной жизни. Женился он уж тридцати четырех лет. Легко могло случиться, что и в эти годы он не нашел бы подходящей подруги, – именно потому, что слишком большое значение придавал этому. И остался бы холостяком. И тогда бы всю жизнь он много и упорно писал бы о счастье и поэзии семейной жизни, – желанной и недостигнутой. И не было бы у нас «Крейцеровой Сонаты», не услышали бы мы от него о браке того, что он писал, изжив семейную жизнь. Например: «Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье. Но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворенное половое желание» (Дневник).
Так и теперь. Найденная Толстым истина, не претворенная в жизнь, постепенно закоченела, застыла, сделалась абсолютною. Толстой стал «пророком». Тяжелая болезнь в 1901 году, как подступившая смерть в 1910 г., по-видимому опять всколыхнула этот ищущий дух. Характерно наблюдение Максима Горького о перемене, которую он заметил в Толстом во время болезни: «Болезнь еще подсушила его, выжгла в нем что-то, он и внутренне стал как бы легче, прозрачнее, жизнеприемлемее. Глаза еще острее, взгляд пронзающий. Слушает внимательно и словно вспоминает забытое или уверенно ждет нового, неведомого еще. В Ясной он казался мне человеком, которому все известно и больше нечего знать, – человеком решенных вопросов».
Нечего гадать, что было бы с Толстым, если бы он осуществил в жизни свое учение, – к какого рода углублению и расширению живой жизни он бы пришел. Но одно несомненно, – куда-то он пошел бы дальше. Один богатый и знатный японец, бывший журналист, Току-Томи, стал толстовцем. Он пишет о себе в сборнике, изданном П. А. Сергеенко ко дню 80-тилетия Толстого: «Теперь я живу на маленькой ферме недалеко от Токио, в крошечном домике, со своею женою и собакою. Я развожу картофель и другие овощи. Я провожу день за днем, работая заступом, обрабатывая землю и выпалывая сорные травы. Почва так не возделана, сорные травы так быстро растут, особенно в эти летние дни. Все время, всю энергию я трачу на то, чтобы полоть, полоть, полоть… Может быть, таков уклад моей души, может быть, таков строй несовершенного мира. Однако, я вполне счастлив. У нас прекрасный сон и хороший аппетит. У нас есть все, что нам нужно».
Он вполне счастлив. И, может быть, на всю жизнь останется счастлив и доволен собою. А Толстой, – он, возможно, пополол бы год-другой, а потом… Потом дикий конь перескочил бы через забор огорода и помчался бы куда-то вдаль… Куда? Кто знает? Но как обидно, как горько обидно, что судьба так долго проморила в запертом стойле этого великолепного арабского коня и на тридцать лет задержала его прекрасный бег!
В 1910 году, темною октябрьской ночью, Толстой тайно покинул Ясную Поляну. В письме, оставленном жене, он писал, что не может больше жить в той роскоши, которая его окружает, что хочет провести последние годы жизни в уединении и тиши, просил жену понять это и не ездить за ним, если она узнает, где он.
Он поехал к своей сестре-монахине в Шамардино, Калужской губернии, думал прожить там с месяц. И вдруг зловещий призрак женщины, искривившей всю его жизнь за последние тридцать лет, опять встает на горизонте. Получено известие, что Софья Андреевна едет за ним. Больной с повышенной температурой, под дождем и ветром, он рано утром с другом-доктором и дочерью уезжает на лошадях за восемнадцать верст в Козельск, там садится в поезд, чтобы пробраться в Ростов. На станции Астапово, тяжко больного, его приходится снять с поезда и поместить в домике начальника станции.